Архив для категории: Классика

И. А. Маневич, Н. П. Рудакова «Такая разная любовь»

И. А. Маневич, Н. П. Рудакова "Такая разная любовь"

Как-то Горький сознался: «Я с женщинами был очень несчастлив. Кого любил я, меня не любили». Конечно, писатель слукавил. Не зря ему же принадлежат слова: «Самое умное, чего достиг человек, — это любить женщину».
Жизнь распорядилась так, что его гражданской женой и секретарем была одна из самых знаменитых женщин первой половины XX века, «русская Мата Хари», — Мария Игнатьевна Закревская. Она родилась на Украине в 1891 году, в 1911 году стала графиней Бенкендорф, выйдя замуж за известного российского дипломата. После гибели последнего она стала женой барона Николая фон Будберг-Беннингсгаузена, любовницей британского шпиона Брюса Локхарта. После ареста НКВД она оказалась на работе в редакции «Всемирная литература», и там Корней Чуковский познакомил ее с Максимом Горьким. Писатель был старше авантюристки на четверть века, но, хотя Закревская не расписывалась с ним официально, они прожили в гражданском браке 16 лет.
Сюжет развивался как в настоящей мелодраме. В 1920 году в Россию приехал известный английский писатель Герберт Уэллс и остановился пожить у Горького. Так возник любовный треугольник, который в конце концов разрешился отъездом Марии в Британию.
А в 1968 году, когда отмечался 100-летний юбилей со дня рождения Горького, Мария Закревская посетила Москву. Ей было почти 80 лет, и мало кто мог узнать в ней одну из самых интригующих фигур истории.

Горький Максим «С кем вы, ‘мастера культуры'»

Горький Максим "С кем вы, 'мастера культуры'"

«Вас, наверное, очень удивит это послание незнакомых вам людей из-за океана». Нет, ваше письмо не удивило меня, такие письма приходят не редко, и вы ошибаетесь, называя ваше послание «оригинальным» — за последние два-три года тревожные крики интеллигентов стали обычными. Это естественно: работа интеллигенции всегда сводилась — главным образом — к делу украшения бытия буржуазии, к делу утешения богатых в пошлых горестях их жизни. Нянька капиталистов — интеллигенция, — в большинстве своем, занималась тем, что усердно штопала белыми нитками давно изношенное, грязноватое, обильно испачканное кровью трудового народа философское и церковное облачение буржуазии. Она продолжает заниматься этим трудным, но не очень похвальным и совершенно бесплодным делом и в наши дни, обнаруживая почти пророческое предвидение событий. Так, например, раньше чем империалисты Японии приступили к разделу Китая, немец Шпенглер в книге «Человек и техника» заговорил о том, что европейцы совершили в XIX веке крупнейшую ошибку, передав свои знания, свой технический опыт «цветным расам» Шпенглера поддерживает в этом ваш — американский — историк Генрик Ван-Лон, он тоже признает вооружение черно- и желтокожего человечества опытом европейской культуры одной из «семи роковых исторических ошибок», совершенных европейской буржуазией.
И вот мы видим, что ошибку эту хотят исправить: капиталисты Европы и Америки снабжают японцев и китайцев деньгами и оружием, помогать им истреблять друг друга, и в то же время посылают на Восток свои флоты для того, чтобы в момент, наиболее удобный для них, показав японскому империализму свой мощно бронированный кулак, приступить, вместе с храбрым зайцем, к дележу шкуры убитого медведя. Лично мне думается, что медведь не будет убит, потому что Шпенглеры, Ван-Лоны и подобные им утешители буржуазии, очень много рассуждая об опасностях, грозящих европейско-американской «культуре» кое о чем забывают упомянуть. Забывают они о том, что индусы, китайцы, японцы, негры не являются чем-то социально монолитным, однообразным, но расслоено на классы. Забывают и о том, что против яда своекорыстной мысли мещан Европы и Америки выработано и оздоравливающе действует противоядие учения Маркса-Ленина. Впрочем, возможно, что они об этом и не забывают, но только тактически умалчивают и что их тревожные крики о гибели европейской культуры объясняются их сознанием бессилия яда и силою противоядия.
Вопиющих о гибели цивилизации становится все больше, крики их звучат все более громко. Месяца три тому назад во Франции публично кричал о непрочности цивилизации бывший министр Кайо.

Максим Горький «Сказка»

Максим Горький "Сказка"

Жил-был статский советник Оный, мужчина вдовый, и было у него три сына: один – серьезный человек, провокатор; другой – так себе, а третий – еще подросточек, Борькой звали.
Первый сын, конечно, заговоры устраивал, подкладывая знакомым бомбы и прочее, что надо для успеха дела; второй, занимаясь журналистикой, сотрудничал в изданиях всех направлений, а в свободное время добродушно помогал старшему брату, но теоретически был не согласен с ним и откровенно говорил ему:
– Чёрт знает чем занимаешься ты!
А тот возражает:
– Еще император Веспасиан[1] доказал, что деньги не имеют запаха.
– Так ведь тогда деньги были металлические!
– Это мною не забыто, и я прошу платить мне золотом. Я, брат, тоже – брезглив…
– А все-таки лучше бы хоть в «Продуголь»[2] поступить…
– Мне убеждения не позволяют в синдикате работать…
Поспорят немножко для упражнения в красноречии и братски разойдутся каждый к своему занятию, а то и вместе пойдут куда-нибудь, строго следя за тем, как бы невольно не предать друг друга.
А то старшой курит папиросу и вслух мечтает, как человек, исторически образованный:
– Хорошо было жить триста лет тому назад. Хошь – Шуйскому служи, не хочешь – иди к Тушинскому вору,[3] а кроме того, – Сигизмунд![4] Ныне же все понятия исказились: совесть покупают нипочем, и везде невыгодно, везде беспокойно…
Средний брат соглашается:
– Трудное время! Раньше, бывало, во всех газетах одно и то же писали: «Будьте любезны, дайте нам реформы, а то мы все совершенно опаршивеем!» И всё было просто, ясно, даже начальство понимало. А ныне: в одной газете надобно жида травить, в другой – сокрушаться по этому поводу, здесь – велят лаять на оппозицию, там – притворяйся оной; разберись-ка в этом!
Папаша сочувственно вздыхает:
– Воистину трудно! И даже удивляешься, как сами-то редактора во всем этом разбираются?
Старшой – ему всё известно! – не без кокетства говорит:
– Ну, и они тоже не всегда удачно…

Горький Максим «Сирано Де-Бержерак»

Горький Максим "Сирано Де-Бержерак"

Героическая комедия Эдмона Ростана
Герой комедии Ростана — один из тех немногих, но всегда глубоко несчастных людей, на долю которых выпадает высокая честь быть лучше и умнее своих современников. Чем выше над толпой поднимается голова такого человека, тем больше ударов падает на эту голову.
Эркюль Сирано де-Бержерак, бедный дворянин из Беарна, родины Генриха IV, был «комическим автором» — звание, которое носил и Мольер, современник Сирано, много позаимствовавший у него для своих бессмертных комедий. В то время — в первой половине семнадцатого века — не много было таких людей, как Сирано, его друг Теофраст Ренадо, человек, издававший первую в свете газету, Баро, автор бесчисленного количества пьес, осмеивавших придворные нравы, посаженный в Бастилию кардиналом Ришелье за смелую шутку над «Магометом», трагедией его преосвященства. Все эти люди были смелыми людьми — у них в крови было стремление к самостоятельности, к независимости, — это стремление дорого стоило в то время. Каждый вельможа-феодал имел в своей свите «поэта», и этот «поэт» был, разумеется, скоморохом для придворной знати, был их забавой — он был такой же модой, какой у нас во времена Екатерины были арапы и разные уродцы… Он должен был сочинять стихи на все случаи в жизни вельможи, воспевать его любовниц, лошадей, друзей, его собак; он питался остатками от стола; иногда ему платили деньгами, иногда пощёчинами. Знать хвасталась талантами своих поэтов, как хвасталась красой своих коней и собак.
Сирано де-Бержерак, остроумный и блестящий стихотворец, отчаянный бретёр и забияка, едкий насмешник, — не мог занять место придворного поэта и жил впроголодь, но независимый; оборванный, но свободный. Многие из вельмож желали бы иметь его украшением своей свиты, но он гордо отказывался от их предложений.
Во втором акте комедии Ростана Бержерак, в ответ на убеждения своего товарища Ле-Брэ поступить на службу графа де-Гиш, отвечает:
Но что же делать мне, скажи, мой бедный друг?
Иль подражать тому, что вижу я вокруг,
Забыть об истине, звучащей благородно,
Не смелым быть орлом, но низким червяком
И пробираться хитростью, ползком
Там, где хотел бы вверх лететь свободно?

Горький Максим «Семен Подъячев»

Горький Максим "Семен Подъячев"

Семён Павлович Подъячев — крестьянин Московской губернии, Дмитровского уезда. Ему теперь седьмой десяток лет, он живёт в деревне обычной мужицкой жизнью, которая так просто и страшно описана в его книгах. У него огородный надел земли, которую он сам обрабатывает, плохонькая избёнка, малограмотная жена — всё, как следует у настоящего мужика.
В 1902 году в «Русском богатстве» были напечатаны очерки «Мытарства (В работном доме)», подписанные новым именем — Семён Подъячев. Либеральная печать, рассматривая эти очерки как материал «обличительный», подняла шум, обрушилась на «отцов города» Москвы с упрёками по поводу порядков в «работном доме», что вызвало ревизию этого учреждения. Эти правдивые очерки принесли немало похвал автору, — хвалили его за уменье просто и бесстрашно писать жестокую правду.
Очень хорошо помню, что первое чтение этих новых очерков вызвало у меня впечатление не лестное для автора: так писали и пишут многие. Но отдел беллетристики «Русского богатства» редактировал В.Г.Короленко, его оценкам я верил, а очерки Подъячева были напечатаны «на первом месте», — этим редакторы подчеркивали значительность произведения, предлагаемого читателю.
Прочитав очерки ещё раз, я уловил в тоне рассказа Подъячева нечто напоминающее мне «Нравы московских закоулков» Воронова и Левитова писателей, которым были чужды сентиментализм и слащавость народопоклонников. А кроме этого, почуялось и ещё что-то от самого Подъячева, что-то почти неуловимое, но своеобразное.
Следя за его дальнейшими рассказами, я понял, что пишет их человек «простой», но чуткой души, горестно недоумевающий перед жизнью. Семён Подъячев рассказывал о деревне подлинно русским языком Московской области, не стараясь приукрашивать его чужими словами; рассказывал задумчиво, не громко и всегда как бы в тоне вопросов: «Разве это всё можно считать человеческой жизнью? Разве такими должны быть люди? Но разве в этих условиях могут они быть иными?»
Я тогда ещё не знал, что он «мужик», живёт в деревне, «крестьянствуя», что он очень беден, а однодеревенцы не любят его и смеются над ним за то, что он «пишет». В тихом тоне его рассказов я слышал странную беспощадность, в которой однако не чувствовалось жестокосердия. Рассказывая, как честный свидетель, он не берёт на себя роль судьи, но он суровее судьи в упрямой твёрдости, с которой изображает людей так, как видит и чувствует их. Он знает их, как мозоли на своей ладони труженика, как боль своих мускулов.