Архив для категории: Рассказы

Горький Максим «Музыка»

Горький Максим "Музыка"

Я сижу в кабинете жандармского полковника, в маленькой комнате, сумрачной и тесной; широкий письменный стол, три кресла, обитые тёмной кожей, такой же диван и большой шкаф почти сплошь заполняют её; тягостное впечатление тесноты особенно усилено обилием фотографий на стенах.
Их очень много: группы военных, дамы, дети, снимок с какого-то лагеря, незнакомый мне город на крутом берегу реки, белая лошадь, которую держит на поводу маленький кадет, и монах, снятый во весь рост, — он похож на каменную бабу в степи.
Полковник — высокий, в серой тужурке, немножко сутулый. Лицо у него прозрачное, худощавое. Его голубовато-серые глаза велики и красивы, но смотрят печально, устало. Ему, вероятно, немногим больше сорока лет, но борода у него — седая, волнистые волосы редки, по левой щеке часто пробегает судорога, заставляя его мигать.
Сунув руки в карманы тужурки, он медленно шагает длинными ногами мимо стола и нездоровым голосом говорит:
— Как же вы это объясните, а? Это нужно объяснить…
В кабинете два окна, но они плотно закрыты тёмно-красными шторами; между мною и полковником — красноватая, душная мгла, насыщенная запахами кожи, лекарства и крепким дымом душистого табака.
Когда конвойные вели меня из тюрьмы по весёлым улицам города, я чувствовал себя героем, воспоминания о несправедливостях жизни разжигали в сердце красивый гнев юности, и я шёл на допрос, как на единоборство.
Сначала я отвечал на вопросы полковника задорно, грубовато, добиваясь от него криков и угроз, стремясь вступить в спор со злою вражьей душой, но, когда я присмотрелся к его восковому лицу и печальным глазам, прислушался к его надломленному голосу и равнодушным вопросам, — в сердце всё погасло, задор исчез, стало тягостно, скучно и неловко.

Горький Максим «Мужик»

Горький Максим "Мужик"

В провинциальных городах все интеллигентные люди друг друга знают, давно уже выболтались друг пред другом, и, когда в среду их вступает новое лицо, оно вносит с собою вполне естественное оживление. На первых порах ему рады, с ним носятся; более или менее осторожно ощупывают — нет ли в нем чего-либо особенного, при этом иногда немножко царапают его. Затем, если человек легко поддается определению, его определяют каким-нибудь словцом, и — дело сделано. Новое лицо входит в круг местных интересов и становится своим человеком, а если местные интересы не охватят его, оно будет скучать от одиночества и, может быть, запьет, сопьется с круга,- никто ему в этом не помешает.
В деле познавания нами души ближнего есть какая-то странная торопливость,- мы всегда спешим определить человека как можно скорее. Поспешность эта в большинстве случаев ведет к тому, что тонкие черты и оттенки характера не замечаются нами, а может быть, даже и намеренно не замечаются, потому что, не укладываясь в одну из наших мерок, мешают нам скорей покончить с определением, человека. И, наверное, часто бывает так, что эти черты,- быть может, очень важные в человеке, готовые развиться в нем до оригинальности,- не развиваются лишь потому, что остаются не замеченными со стороны, и, может быть, человек сам заражается невниманием к ним и борется с их ростом, боясь быть непохожим на людей. Если же эти черты и оттенки особенно выпуклы, они вызывают в обществе даже враждебное, чувство, и тогда к обладателю их начинают относиться так же, как нищие на церковной паперти к своему товарищу, который получил от купчихи семишником больше, чем они.

Горький Максим «Мудрец»

Горький Максим "Мудрец"

Был мудрец.
Он понял печальную тайну жизни, тайна наполнила сердце его тёмным трепетом ужаса, и во мраке её грустно погасли улыбки земли, тихо умерли радости. Холодным оком разума своего он смотрел в глубь времён и видел там тьму; будущее было ясно для него — там была тьма. Он ходил по дорогам родины своей, по улицам городов и по сёлам её, он ходил, печально помавая одинокой, мудрой головой, и звучала в пёстром шуме жизни его проповедь, как печальный звон похоронного колокола.
— Люди! Вы живёте между тьмою и тьмой. Из пропасти неведения вышли вы, в тумане неведения трепещет жизнь ваша, ледяная тьма неведения ждёт вас впереди…
Люди слушали грустную речь его, понимали горькую правду её и вздыхали, молча глядя в очи мудреца.
Но, проводив его в одинокий путь мудрого, они шли к работам своим и на пиршества свои, ели хлеб свой, пили весёлое вино своё и, со смехом любуясь играми детей, забывали о нуждах своих и о горе, изведанном ими вчера.
Боролись друг с другом за власть и богатства, умилённо слушали проповедь любви, руками в крови ближнего своего ласкали милых сердцу красавиц и устами предателей целовали друзей своих. Воровали друг у друга имущество и, обогащённые кражами, горячо защищали собственность, бессовестно лгали друг другу, и все говорили, что лишь правда должна быть царицею жизни, а некоторые даже верили в благостную силу правды и страдали за веру свою. Любили они музыку и счастливо плакали под звуки её, восхищались красотой, а вокруг себя допускали безобразное, совершали отвратительное. Порабощали они друг друга и говорили, что жаждут свободы, презирали подчинявшихся власти их и тайно, трусливо, как хитрые звери, ненавидели владык своих. И всегда, желая лучшего, тревожно искали его вокруг себя, но в себе не умели создать это лучшее, поглощённые мелочными заботами об удобствах жизни своей, истощая свой ум во вражде и во лжи, в грубых хитростях ради торжества ненасытной своей жадности ко благам земли.

Горький Максим «Мордовка»

Горький Максим "Мордовка"

По субботам, когда на семи колокольнях города начинался благовест ко всенощной, — из-под горы звучным голосам колоколов отвечали угрюмым воем сиплые гудки фабрик, и несколько минут в воздухе плавали, борясь, два ряда звуков странно разных: одни — ласково звали, другие — неохотно разгоняли людей.
И всегда, по субботам, выходя из ворот завода, Павел Маков, слесарь, ощущал в душе унылое раздвоение и стыд. Он шёл домой не торопясь, позволяя товарищам обгонять себя, шёл, пощипывая острую бородку, и смотрел виноватыми глазами на гору, покрытую зеленью, увенчанную пышной грядою садов. Из-за тёмного вала плодовых деревьев видны серые треугольники крыш, слуховые окна, трубы, высоко в небо поднялись скворешни, ещё выше их опалённая молнией чёрная вершина сосны, а под нею — дом сапожника Васягина. Там Павла ждут жена, дочь и тесть.
— Оом-оом… — внушительно течёт сверху.
А внизу, под горою, сердитый рёв:
— У-у-у-у…
Сунув руки в карманы штанов, наклонясь вперёд, Павел не спеша идёт в гору по взъезду, мощёному крупным булыжником, — товарищи, сокращая путь, прыгают, точно чёрные козлы, по тропинкам через огороды.
Литейщик Миша Сердюков кричит откуда-то сверху:
— Павел — придёшь?
— Не знаю, брат, может быть… — отвечает Павел и, остановясь, смотрит, как рабочие, спотыкаясь, одолевают крутую, обрывистую гору. Звучит смех, свист, все рады праздничному отдыху, чумазые лица лоснятся, задорно блестят белые зубы.

Горький Максим «Монархист»

Горький Максим "Монархист"

В восьмидесятых годах по улицам Нижнего Новгорода ходил, с ящиком на груди, остроглазый парень, взывая негромко, вопросительно и как-то особенно назойливо:
— Крестики нательные, поминаньица, шпилечки, булавки?
Часто встречая его, я заметил, что парень этот склонен к озорству: избрав какого-нибудь прохожего, он неотвязно шёл сзади его, заходил сбоку и навязчиво выпевал:
— Крестики нательные, поминаньица?
Прохожий сердито отмахивался, иногда — ругался, а торговец, обогнав его, шёл уже навстречу и, угодливо заглядывая в глаза раздражённого человека, снова предлагал ему крестики. Мне думалось, что этот парень ищет скандала, хочет, чтоб его толкнули, ударили, и почему-то я воображал, что торговля — дело не его души и что, наверное, он занимается ещё чем-то более интересным, а может быть, и более опасным.
И я был несколько разочарован, когда парень этот поставил «ларёк» в углублении церковной стены на бойкой Рождественской улице и стал торговать календарями и «листовками» Сытина, а через малое время ларёк его вырос в лавку, с вывеской над нею:
«Книжная торговля В.Бреева».
Затем явилась в Нижнем розовенькая книжонка «Житие старца Федора Кузьмича». На обложке книги этой красовался портрет очень высокого, лысого старика с огромной бородою, а под ногами его напечатано:
И з д а н и е В. И. Б р е е в а.
Я узнал, что книжка эта создалась при таких условиях: в трактире «Грачи» какой-то странник рассказывал легенду о таинственном сибирском отшельнике, Бреев тотчас же предложил «босяку» Терентьеву, бывшему учителю, написать «за целковый» житие старца. Оказалось, что Терентьев кое-что уже слышал о Фёдоре Кузьмиче, и ему удалось сочинить довольно занятное «житие»; оно разошлось в десятках тысяч экземпляров по всей Волге и по Оке, и Бреев хорошо заработал на нём.